Уходящие острова Александр Борщаговский, Валентин Курбатов

У нас вы можете скачать книгу Уходящие острова Александр Борщаговский, Валентин Курбатов в fb2, txt, PDF, EPUB, doc, rtf, jar, djvu, lrf!

Я хорошо съездил в Красноярск. По дороге еще успел увидеть благодаря В. Жили мы с Виктором Петровичем в Овсянке. Тогда он писал мне: Да и осень, надо сказать, после московской-то слякоти была истинное чудо — небеса, как на буржуазных открытках, воздух жемчужен, лиственницы солнечны, дни теплы. Мы много ходили по лесу, копались в огороде. Потом заехал с моря В. Конецкий, очумевший ото льдов и метелей Дудинки. Выпить было нечего, хотя он после моря очень на нас надеялся.

И всю ночь толкал меня в бок: Иди погляди, как Орион сияет вполнеба! Чуть начинал дремать, как опять слышал: И не успевал заснуть, как уже надо было идти убеждаться, что Лебедь, как алмазный крест, восставлен над Енисеем…. Виктор Петрович открывал окно, и видно было, как он рад утру и возбуждению Виктора Викторовича: Замечательно, надо сказать, поет, с редким чувством формы и полифонии. Вполне понимаю, отчего каменеет Ваше перо в дружеской переписке, потому что и сам сажусь за письма без прежней легкости.

Мы говорили об этом в письмах последнего времени с Д. Как оглядчива стала современная переписка, как осмотрительно и напряженно общение, как ходьба по льду.

Но, видно, это неизбежные приступы, когда общество вступает в социальные передряги. Как подальше от Москвы, так поспокойнее. Я временами даже успеваю совершенно поправиться душой и поверить в воскресение мира особенно когда в монастыре ухожу от газет и ТV.

Съездил к Виктору Петровичу в Красноярск сдавал ему и редактору предисловие к его грядущему собранию сочинений. Виктор Петрович много работает. Первые двести с лишним страниц из предполагаемых двух тысяч готовы. И опять я радуюсь его силе и пока по-прежнему могучей хватке и вполне понимаю, почему он так настойчиво твердил, что войны в литературе все нет.

Такой, какую начал писать он, действительно нет, хотя в этой первой части еще до фронта дело не дошло и только-только призванные ребята маются на формировке еще в родной Сибири. Но быт уже так страшен, так не то что бесчеловечен, а вне-человечен, что уже тут, не видная для самих ребят, пробивается тьма подтачивающей их смерти, от которой им уже не будет спасения, даже если они вернутся с фронта без единой царапины.

Навалятся на Виктора Петровича за этот роман и левые, и правые, и наши военные и чужие, потому что он отказывает войне в праве называться героической и отказывает человечеству в праве называться человечеством, пока этот способ решения проблем остается возможен. И не тезисами и умозрительным гуманизмом это доказывает, а показывает, что делает с людьми война и справедливая тут ничем не лучше захватнической, а по духовным последствиям еще и разрушительнее несправедливой войны, как ни дик сегодня и не страшен такой непостижимый парадокс.

Художник в Викторе Петровиче уходит дальше человека, и он их сам в себе порой не может примирить и срывается. Но все-таки подвигается вперед и только молит Бога, чтобы хватило сил договорить все до конца.

На сессии совсем не ездит. С начальством не видится. Взгляд Виктора Петровича на войну только на первый взгляд парадоксален и покушается на привычные, издревле принятые представления. Он, скорее, утопичен, спорит с тысячелетним опытом человечества, мрамором памятников, со стенами Георгиевского зала… Может быть, этот взгляд — порождение нашего века, когда война стала самоубийством, которому нет и не может быть оправданий.

Гипноз войны несправедливой куда легче сбросить с себя. А победоносная справедливая война создает мифы и состояния души, с которыми, как показала жизнь, не совладать и за полвека. Она отнюдь не пропаганда войны. Я говорю не о Стаднюке или Чаковском, а о выстраданных книгах, честных, рожденных настоящим талантом. У них война — проклятие, сделавшееся необходимостью народа, горчайшей страшной необходимостью, а вместе с тем великим испытанием. Писатели не начинают войн и не оканчивают их сами по себе.

В этой катастрофе они ведь тоже прослеживают не узкое, военное, а человеческое, все то же человеческое, вдруг так непоправимо переменившееся. Осуждает, только осуждает мужа Настены, но проклинает войну. Астафьев это знает лучше меня, хотя перед его глазами кровавый кошмар войны стоит неотступно, как он не может стоять передо мной, не ходившим в безнадежную атаку, ветераном. Нельзя осудить и того ленинградца, который, погибая с голоду, готов был бы и к сдаче города, только бы выжить, — это можно назвать слабостью, но не предательством.

За их спиной был город, его честь и собственная честь, и высота страдания, и нежность души, тут одной логикой ничего не объяснишь.

Просто Виктор устал, его пугает огромный объем предстоящей работы, опасность повториться — такой понятный в его положении и писательском характере страх повторить уже сказанное другими, жажда превзойти, написать так, чтобы все писанное до него показалось только подготовительным.

Вероятно, крупному художнику и думать так можно, и покушаться на такое нужно, но успеха он достигнет только тогда, когда в нем победит доброта и справедливость.

К моему летию Залыгин сумел сделать мне внушительный подарок: Среди людей — первое место Виктору Петровичу. Мы все это время провели в одной каюте. Как отлично и удивительно он сложился в годы, многие годы, когда мы не встречались и как бы потеряли всякую связь. Сложился как личность — крупная, значительная, вровень, а может быть, и на порядок выше, с сильным, большим его талантом. Жадный до всего под небом, человек основательной культуры, не поддавшийся книжности, занудству, свой в музыке, театре, кино, литературе.

Я только радовался и диву давался. Это для меня было самое важное в поездке. Вот уже две недели, как я живу под большим, справедливее сказать — огромным влиянием, впечатлением от прочитанного романа Астафьева выпросил в редакции из первых же сигнальных номеров, чтобы не дробить чтения, получить целостное впечатление. Заранее даже готовлю себя к спору, к защите романа, причем защите крайней, решительной потом, может быть, застесняюсь, отступлю, промолчу, но сегодня эта хвастливая храбрость живет во мне.

Разумеется, не просто в батальной живописи, а в точном изображении войны, самой весомо реальной, всмаделишной и полно выражающей характер народа, страны, земли, нашей почвы и в прямом, буквальном смысле этого слова, и в самом широком, образном, мифологическом. Кроме нескольких неловких шагов в самом конце, возможно, они результат сокращений, эта трудная, давящая книга идеально выстроена — так точно, сильно и захватывающе выстраиваются пьесы, драмы — с таким единством всех усилий и без видимого авторского усилия.

Нет нужды хитроумничать, что-то специально достраивать, толковать и подтверждать. Люди, характеры, их судьбы, долготерпение, сила, нравственность средь моря безнравственности определяют внутреннее движение книги.

И сколько красоты, сколько душевного подвига среди жизни опаскуженной и грязной. С новым романом Астафьева литература поднялась на новую ступень. Я это чувствую даже больше, чем умею объяснить. Ведь действующим лицом книги стала сама земля. Эта мысль — не общее место, не банальный оборот! Вчитайтесь внимательно и Вы обнаружите живую, страдающую плоть земли, увидите ее раны, ее человеческие таланты, меру муки этой земли и ее побеждающую силу.

Уверен, никогда еще земля, на которой воюют, не становилась в такой мере, с такой очевидностью и притягивающей силой действующим лицом книги. Доехал я все-таки до Виктора Петровича, хоть и не чаял. Мы все с М. Кураевым гадали, кого же это так хорошо собирались кормить и поить и чье это добро мы тут заместительски уничтожаем.

Уж перед отъездом из Дивногорска заглянул я через плечо администратора в рабочий список, а там — Д. Панченко и еще много кого не меньшего. А ели-то и пили мы, грешные, кого от земли не видать, кого читатели встречали немым вздохом сожаления. Глаза было некуда девать, хотя нашей вины тут и не было.

Развалилась матушка-литература, разбежалась, и всяк обиды считает и меру чужой вины высматривает. Но, однако, и благо было — начали получше понимать, что делить не то что нечего, а его меньше, чем того, что хорошо бы собрать.

Подыскивали выражения пообходительнее и тем, как ни странно, делали главное дело — учились терпению. Виктор Петрович здоров, грозится работать, но похоже, что в этом году за третью книгу романа так и не сядет. А уж если умеем еще из зеркала-то и в Божье вперед, то есть в самих себя в божественном замысле заглянуть, так и цены нет. А теперь замысел-то Божий про нас не шибко прочитаешь — туман затянул.

Вообще я поглядел на его режим. Я бы не потянул. Сегодня три интервью да двое гостей из разных волостей. Со всеми надо чайку попить, а с гостями и попировать, а к вечеру ему еще непременно надо смотреть, как наши с немцами в футбол играют это в то часов при его рваном сне.

Богатыри — не мы! Спасибо за живой отклик из Овсянки!.. Часто думаю о романе Виктора Петровича, и всякий раз мне кажется нечто такое, чего не скажешь автору, а Вам сказать могу. Во мне нет потребности в третьей книге, нет ее ожидания, нет веры в то, что она необходима и может что-либо договорить к той законченности, завершенности, какую читатель уже получил.

По мне и первая книга — лишняя. Первая книга, выстраданная, отнявшая так много сил, с превосходными страницами, все же — дополнение к роману, грунт, подробности, сложенные крылья, что-то тормозящее и упрощающее во всей постройке. Я буквально заставил себя не поверите! И мне удалось забыть и читать вторую книгу, как единственную, не имеющую других начал. Эксперимент этот мне удался. И я получил завершенную и совершенную книгу о войне на земле, о людях на войне, о сражающейся земле и воде, о пределах человеческих возможностей.

Боялся только одного, что упрямство Виктора Петровича прикует его к столу и он вымучает третью книгу. Но тайком все равно верил, что инстинкт возьмет верх, что акт рождения уже случился, что остался послед, место, нечто тоже в крови и плоти, но не живое существо.

В литературе, кажется, двойни не родятся. Книга, лучшая книга о русских на войне, о трагической русской войне уже написана. Из того, что Вы пишете о некоем замешательстве съехавшихся в Овсянку и пусть вялом, еще не утвердившемся нежелании стычек и конфронтаций, я делаю робкое заключение, что этот процесс идет широко и он знаменателен.

Он говорит, что решил не возвращаться к роману из-за усталости и болезни. Но правда, высокая правда литературы и в другом: Превосходный, великий роман закончен. Он весь перед нами — продолжение было бы мучительным и странным, искусственным.

Не почувствовать этого Виктор Петрович не мог. Нет, читать было почти мучительно, встреча случилась вдруг с человеком, которого я не узнавал, — с нестрадающим разоблачителем и критиком жизни Я вышел из трехдневного чтения, как из беды, как из чего-то непоправимого, — я знаю, что если такой увидел жизнь Маканин, человек щепетильно честный и нравственный, значит, мы фантастически быстро приближаемся к катастрофе.

Но у Виктора Петровича больше земных соков, неистребленных мускулов, здорового воздуха, чем у Владимира. Он будто и не писал романа, а в минуту отчаянья собрал, как слитное повестовование, три изнутрительных до неправдоподобия сюжета. Именно с большим интересом, но не с чувством полного облегчения.

В этой части книги куда больше близкого, скажу даже, необходимого нам Астафьева. Об этой публикации я пожалел еще и потому, что слишком часто воюю — конечно, не прошено, по собственному почину — с его недоброжелателями, с теми, кому не понять, какую силу и законченность обрело в его последнем романе реалистическое письмо, какую классическую завершенность!

Огромная и заслуженная популярность писателя, тем более расположенного к учительству, к своеобразному исповедничеству, хранит в себе изрядную опасность. Ему начинает казаться сущей и крайне важной любая его мысль, всякое наблюдение и всякая подробность собственной жизни.

Дело даже не в простом утяжелении, которое приходит с мемуарным началом, с пережитым, как высшим судьей и мерилом страниц и глав прозы.

Просто ты не всегда замечаешь сползание в публицистику, в многословие, при котором невозможно выстроить книгу идеально. И Виктор имел право серьезно задуматься над новизной задачи, мимо которой он, конечно же, благополучно, без очевидных потерь прошел. Удивительно, что сходные просчеты обнаружились сразу у двух сильных, из числа лучших наших прозаиков — у Виктора Петровича и у Маканина.

Его последний роман — книга повторов, порой великолепных, обжигающих, а рядом — унылых, элементарных повторов. Я буквально изнемог, дочитывая своего любимого Маканина. Он — горожанин, по многим параметрам близок мне. Не раз убеждался в том, какими сильными могут быть его небольшие вещи. Зря я морочу Вам голову досужими своими размышлениями, но раз уж я, уже слабея глазами, прочел два этих романа, прочел неравнодушно, то надо хоть так отстреляться.

Прекрасное Ваше, печальное, потерявшее опору письмо нашло меня в точно том же состоянии житейского авитаминоза — как будто зима и на душе сказалась так, как сказывается на устающей без света и зелени плоти. Оно, конечно, и это, наверное, есть, но главное-то все-таки в усталости самой жизни.

Она бежит, суетится, прячет от себя главные вопросы, боится остановиться. И вот тут-то эти затаившиеся вопросы и кинутся — и разом онемеешь от страшного ощущения разверзшейся пустоты.

Кому все это нужно? Да и не в писании даже дело, а как-то как будто и вся жизнь шла, шла куда-то да и заблудилась, переминается, кружит на одном напрасном месте и уже и прошлую дорогу плохо помнит и будущей различить не может. Ежедневный труд жизни — это и есть и смысл, и идеология. А у нас вот не получается. Может, раньше и выходило, но уж как сладость идеологии узнали, то тут уж никаких благ не надо — подавай идею, а то и никакие Канарские острова не в радость.

Хотя, может быть, это уж нам, отходящим, а новые очень даже ухватываются за простую рыночную правду жизни — заработать и потратить: И побольше заработать, и поэффектнее потратить. А только мне кажется, что у них скоро появятся дети, которым это тоже будет скучно. Я уж давно твержу бессмысленные для других слова, что история устала и уже не хочет быть историей.

Ей бы хотелось побыть жизнью, но она уже разучилась быть этой жизнью. И вот все крутится и крутится в давно потерявшем смысл колесе лжеистории и стыдится признаться себе, что запуталась.

А в одиночку тут не выберешься. Тут надо и Объединенную Европу, и Соединенные Штаты действительно соединять в усилиях, да, может, и нами не брезговать. Нам-то пока не до того, все с зарплатой никак не выберемся, но кое-что еще помним из целой жизни и могли бы присоветовать. Но только все сразу. При покупке в этом магазине Вы возвращаете на личный счет BM и становитесь претендентом на приз месяца от BookMix.

Эта книга - продолжение эпистолярия выдающегося литературного критика Валентина Курбатова, начатого в году книгой "Крест бесконечный", вобравшей тогда в себя почти тридцатилетнюю переписку автора с великим русским писателем Виктором Астафьевым. Новая книга это четверть века непрерывных эпистолярных бесед с известным писателем, драматургом, сценаристом, критиком Александром Борщаговским.

Эти разговоры предельно откровенны, в них раздумья о нашей литературе, культуре в целом, жизни, какой она была в последние десятилетия прошедшего века.

Они не обходят в своей переписке неудобных углов, что-то в их беседах звучит болезненно и жёстко. Как пишет сам Валентин Курбатов, это "трудно в переписке с близким тебе человеком, где всякое слово больно, но именно для честности отношений и неизбежно. Было бы странно из дня сегодняшнего переписывать день минувший.

Извиняться в примечаниях - значит отменять время, которое растёт вместе с нашей жизнью". Предложений от участников по этой книге пока нет. Хотите обменяться, взять почитать или подарить? Очередной приятный приз-сюрприз от приготовительницы детективного компота прилетел. Время от времени я прочитываю какой-нибудь детектив российских женщин-писательниц. Для регистрации на BookMix.

Categories: Александр